Его настоящее, действительное имя мало кто знал, даже те, кто был знаком с ним близко. Как-то так сложилось и повелось, что его звали не по имени, а по прозвищу – Мамонтом. Почему это странное прозвище так прочно к нему пристало, неизвестно. Может быть потому, что был он крупного сложения, спокойным и даже несколько медлительным. Казалось, ничто не могло выбить его из равновесия и привычного, однажды заведенного хода жизни. Окружающими же это было, видимо, воспринято как равнодушие, и они решили, что он – непробиваем, как мамонт… А, может быть, его звали так потому, что он носил длинные, курчавые волосы и был каким-то косматым. Правда, в его смоляных кудрях не по возрасту иногда проскакивали серебристые искры седины.

Впрочем, его могли так прозвать и потому, что в свои тридцать лет, он казался для более молодых людей, уже старомодным. Точнее – он рано переболел всевозможными молодёжными поветриями – музыкальными и металлическими, - изысканными, стильными кожанками с заклепками и цепочками, которые должны якобы свидетельствовать о неимоверной современности и свободе их обладателей. Он как-то сразу понял, что это - всего лишь понятная попытка молодых людей хоть как-то выделиться и утвердиться в обществе. Хоть чем-то заявить о себе в этом равнодушном и холодном мире. И ему скоро наскучили эти молодёжные игрушки. Вполне возможно отсюда пошло его прозвище: какой, мол, несовременный, ископаемый, словом, - Мамонт… От тех радужных, суматошных юношеских времён у него остались только длинные, курчавые, косматые волосы. Что-либо изменять в своём облике он не считал нужным. Да и менее всего думал теперь о своей внешности, от чего казался несколько небрежен.

Это обыкновение давать прозвища по какой-то характерной примете человека, особенно в молодёжной среде, вовсе не является признаком лишь нашего шаткого времени. Прозвища давались издавна, видимо, с тех незапамятных времён, когда слово ещё не было отделено и столь удалено от души человеческой, а почиталось её частью и верным свидетельством о ней. Иногда человек имел несколько прозвищ. При этом действительное его имя всячески скрывалось, оберегалось. Прозвище же могла трепать людская молва, как ей заблагорассудится, не задевая самой души. А потому бывало так, что человек проживал жизнь, а его подлинного имени так и не знали или узнавали его запоздало. И это не было ни прихотью, ни каким-то чудачеством, а необходимостью, так как вера в силу слова была столь сильной, и оно было так крепко связано с душой человеческой, что через него можно было навести порчу на душу…

Теперь это уже подзабылось, слово отлетело от человека легко и беззаботно, как бабочка, уже вроде бы и не имея к нему никакого отношения. Но обыкновение давать прозвища, уличные имена сохранилось. И кто знает, может быть, оно имеет все тоже, прежнее значение, только мы этого не осознаём и не замечаем, так как на перепутьях прогресса утратили природное чутье и живую восприимчивость жизни.

На свое прозвище, данное ему друзьями, он не обижался, а воспринимал его как должное. Ну Мамонт, значит Мамонт…

Но поскольку это действительная, а вовсе не выдуманная мной история произошла с реальным человеком, я не упоминаю его настоящего имени. К тому же случившееся имеет не только значение биографическое, но и некое всеобщее, в том смысле, что подобное, пережитое им, уже произошло, происходит или может произойти со многими. А потому я называю Мамонта другим, полюбившимся мне и дорогим для меня именем – Илья Понкратов.

В юности, когда казалось, что всё в этой жизни возможно и достижимо, Илья Понкратов хотел стать историком. Он и сам не знал, откуда в нём взялось это стремление и намерение. Его просто волновало это, непостижимое разумом течение времени, его неповторимость и невозвратность. И хотя он видел, что история не повторяет своих форм, а потому исторические знания сами по себе, как прагматические и утилитарные бесполезны, что они нужны человеку не как руководство к действию, а для чего-то иного, само течение времени его всё же безмерно волновало. Ему виделась некая роковая несправедливость в том, что простые, обычные вещи, окружающие человека при его жизни, остаются немыми свидетелями пребывания его на земле, а человек уходит из жизни, не оставляя о себе, казалось, никакого следа, никакой памяти, словно его и вовсе не было на этом свете. Кроме, конечно, скорбных, сиротских фотографий, желтеющих со временем.

При таком восприятии мира ему следовало бы поступать на исторический факультет университета или института, о чём он и мечтал, пока учился в школе, даже был уверен, что именно так всё и будет. Окончание им школы совпало с «перестройкой» и «реформами», точнее новой революцией в России, потаённой, но не менее, а, может быть и более разрушительной, чем прежняя. Родители его, простые рабочие, а теперь пенсионеры, проживающие в подмосковном Ожерелье, платить за учёбу сына не могли, и он подался в Москву в поисках работы. Сначала работал на стройке, пока не приобрёл машину. Теперь же зарабатывал извозом. Не чурался всякой работы, какая только подвернётся.

В минуты же тяжких раздумий он с тревогой осознавал, что намерение его закончить институт, навсегда останется несбывшейся мечтой. Но по этому поводу особо не паниковал, в конце концов решив, что ещё неизвестно какое теперь образование даётся в этих высших учебных заведениях и найдёт ли он там то, что ищет. И он занимался самообразованием. Много читал. Но замечал и чувствовал, что в условиях, когда книга стала просто товаром и ничем более, серьёзные книги попадались ему всё реже и реже. Доброго же и грамотного наставника, который бы сориентировал его в этом книжном море и помог бы в понимании вещей этого мира, у него не находилось.

В Интернете же он разочаровался сразу и окончательно. Да, там можно было найти какую-то информацию, некоторые факты для анализа, но всё это там представлялось на таком низком уровне, так беспорядочно и безалаберно, что приходилось сомневаться и в достоверности самих фактов. А потому, не отказываясь от интернета, он доверял ему мало и был вполне согласен с тем, что это – действительно какая-то информационная помойка…

В такие трудные минуты раздумий он с печалью приходил к выводу о том, что ничего особенного в его жизни произойти уже не может, ничего в его судьбе уже не может измениться. И, всё понимая, он тихо и незаметно проживет свою единственную, лишь однажды даруемую жизнь, оставшейся никому не ведомой и никем не замеченной. Нет, не то чтобы он хотел сказать нечто такое этому холодному и равнодушному миру, что тому было ещё не известно. Нет вовсе. Недуга эгоизма и тщеславия он как-то избежал. Просто каким-то внутренним чутьём он распознал, не умея даже чётко это сформулировать, что если каждый человек единственен и неповторим, то уже это само по себе предполагает, что он должен быть замечаем. Но вот – кем и как? – Тут у Ильи мысль заходила в какой-то тупик, из которого не было никакого внятного исхода. Конечно, человек должен быть замечаем и вписываемый на скрижали жизни человеческой не только в денежной ведомости на получение заработной платы, не только в налоговой инспекции или, скажем, в милиции, или в других каких-то земных учреждениях. Нет, таких учётчиков человеков во все времена находилось немало, норовящих заключить человека в клетку незримую или вполне реальную, железную… Тут-то как раз у Ильи и не выходило логической последовательности. Всё как-то обрывалось и уходило в неопределённость и невнятность.

Между тем, - думал он, - каждый человек должен быть замечаемым как бы всем человеческим сообществом что ли, которое и складывается из судеб отдельных людей. Ведь каждый человек привносит в этом мир единственный и неповторимый опыт своей личной жизни. Из таких-то опытов отдельных, всех без исключения людей, и складывается жизнь народная и человеческая. А потому опыт каждой жизни не может быть не учитываемым в общем течении человеческого бытия. Ведь с уходом каждого человека, если опыт его неповторимой жизни не берётся в расчёт, обедняется народ и все человечество… Это все было понятно и логически стройно, до того предела, когда он пытался ответить на вопрос: кто же и как должен учитывать опыт каждой человеческой жизни? И тут непременно возникали лишь лукавые земные учётчики, норовящие лишь погасить тот жар души, который он считал главным достоянием человека и который сияет над всем мирозданьем, вне зависимости от того, где пребывает человек, в какой бы, казалось, глуши он ни живёт…

Доходя до этого предела и не находя логического выхода из своих размышлений, Илья начинал сердиться на самого себя, сокрушаться над тем, что ему не удалось получить приличного образования. Ему порой казалось, что где-то есть такие образованные люди, которые уже знают ответ на этот трудный вопрос, на который каждый человек, приходящий в этот мир, должен для самого себя ответить. А он бесплодно терзается над ним лишь по своему невежеству…

Но, видимо, так устроен человек, что все основное, все главное в его жизни происходит непреднамеренно и не умышленно. Не по заранее продуманному плану, не по какой-то мысли или идее, может быть, случайно заскочившей в голову, а как бы само собой. Тут нашему изощрённому во всяких хитростях разуму остаётся только поспевать, только вовремя замечать то, что с нами в действительности происходит… Причём, обыкновенно происходит тогда, когда мы его менее всего ожидаем и менее всего к нему готовы.

Так произошло и с Мамонтом. Всё началось с непредвиденного случая. Точнее – с несчастного случая, какие по милицейским сводкам проходят, как дорожно-транспортные происшествия и каких ежедневно происходит немало. Но поражало не само по себе происшествие, а то, что произошло после него и в его результате. Может быть, после каждого такого происшествия происходят подобные же перемены в людях, но только остающиеся нами не замечаемыми.

Тот жаркий летний день выдался для Мамонта неудачным. Все складывалось не как обычно. И пассажиры редко попадались, и везти их надо было на небольшое расстояние. Да и жара, необычная для Москвы, изнуряла. И он решил, превозмогая усталость, задержаться допоздна, когда, наконец, схлынут пробки на дорогах. В ночном городе запоздавшие пассажиры попадались чаще. И только в два часа ночи он возвращался по Каширскому шоссе домой, в Орехово-Борисово. Машин на дороге было мало, и он прибавил скорость. От микрорайона Сабурово - длинный, еле заметный скат на мост через Борисовские пруды, и он, собственно говоря, дома. Слева, подсвечиваемый в ночи, величественно возвышался голубыми куполами храм Живоначальной Троицы, возведенный в честь тысячелетия Крещения Руси. А справа напротив Храма светился огнями, как крейсер, торговый центр Борисовский.

С Каширского шоссе он свернул на улицу Шипиловскую. Но на следующем светофоре все и произошло. Улицы были полупусты, светофор светился зелёным светом, и он, не сбавляя скорости, въехал на перекресток. Откуда взялась эта машина, шедшая на большой скорости по улице генерала Белова, он не заметил. Да и что было её замечать, если ему горел зеленый свет светофора. Спохватился Мамонт, когда было уже поздно. Со скрежетом и тормозным визгом он протаранил эту машину, которая, отлетев метров на десять, перевернулась. Мамонт сильно ушибся, но сознания не потерял. А потому тут же выскочил и побежал к пострадавшей машине – что там с людьми? Молодые люди – мужчина и женщина в разбитой машине, хотя и оказались сильно травмированными, но были живы. Мамонт и пытался теперь их извлечь из покорёженной машины.

Удивительным же и невероятным для Мамонта стало то, что осозналось им уж потом, позже – такой глубокой ночью оказались свидетели этого происшествия. Дело в том, что рядом, на углу улицы Шипиловской, жила его хорошая знакомая Лариса, работавшая в Торговом центре Борисовский. Близких отношений у них не было. Просто разговаривали, когда он, возвращаясь домой, заезжал в этот торговый центр. Иногда подвозил её домой. В этом же доме жил и давний знакомый Мамонта, с которым они вместе работали когда-то на стройке. И надо же было произойти такому невероятному совпадению, что его знакомые столь глубокой ночью не спали. Более того, независимо друг от друга именно в эту минуту они вышли на свои балконы покурить. И стали свидетелями происшествия. И главное они видели, что светофор в это время горел зеленым светом во все стороны, то есть был неисправен. Это и стало причиной аварии. Они, узнав машину Мамонта, тут же выскочили на улицу, вызвали скорую помощь и дорожно-транспортную службу. И засвидетельствовали о неисправности светофора.

Уже потом, позже, когда Илья отошел от травмы и несколько успокоился, он ремонтируя свою машину и анализируя случившееся, не мог поразиться тому странному и по сути невероятному и даже невозможному обстоятельству: как это его знакомые, столь глубокой ночью, независимо друг от друга, одновременно вышли на свои балконы и засвидетельствовали случившееся в его истинном виде? Ведь пострадавшие хотя и остались живы, но получили серьезные ранения. И не окажись у Ма?монта столь надёжных свидетелей, ещё не известно какими неприятностями обернулось бы для него это дорожно-транспортное происшествие.

И как ни думал Илья о случившемся, приходил к одному и тому же выводу. Выходило так, что всем этим управляла какая-то неведомая ему, высшая сила. Но какая? На этот вопрос он решительно не находил ответа. Может быть, Бог зачем-то уберег его?..

Илья Понкратов, не был человеком верующим, в то же время, не был и атеистом. Он иногда даже заходил в маленький храм на берегу Борисовских прудов, но больше – ради интереса, а не по внутренней душевной потребности. И, глядя на молящихся людей, видя с каким благоговением они входили в храм, он чувствовал здесь некую неведомую для него силу. Но никак не мог её постичь. Она как бы не достигала его души и разума, хотя он явно чувствовал её. Он не был крещённым. И вовсе не потому, что ко времени его рождения были какие-то препятствия к этому. Просто родители его, простые работяги, выросшие в атеистической среде, сами себя не помнящие, не считали крещение дитяти крайне необходимым. Да и сам он, доживши до тридцати лет, об этом как-то не задумывался. До этого несчастного случая…

Отремонтировав машину, но, всё ещё пребывая в некотором смятении после случившегося, Илья пошёл в храм. Прихожан на службе было немного. Какая-то особенная тишина, сияние икон, сладковатый запах от горящих свечей – всё успокаивало, умиротворяло, его всполошённую после пережитого душу. Илья взял в лавке свечку, сам не зная зачем, скорее потому, что так делали другие, зажёг её пред иконой, названия которой не разобрал. Между тем, шли приготовления к крещению младенца, который хныкал, то ли от непривычной обстановки, то ли сопротивляясь предстоящему таинству. Молодая мамаша в розовой косынке успокаивала его. И уже выйдя за ограду храма, Илья вдруг подумал о том, что он находится вне той таинственной и непостижимой силы, которую он явно ощущал в храме, что он как бы лишь сторонний её наблюдатель. А, собственно, почему? Он что, более чуток, более грамотен и образован, или он знает нечто такое об этой жизни, что тем, молящимся людям неведомо?.. И этим вопросом, неожиданно представшим пред ним, он был обескуражен, так как не мог ответить самому себе – в связи с чем, по какому праву, в силу каких своих достоинств и качеств он считает себя выше тех людей, совершающих в храме какое-то, ему не вполне понятное действо? Тогда у него впервые и зародилась мысль о крещении.

- Нет, это всё надо обстоятельно обдумать, - решил он. Ну, хорошо, - я легко отделался в этом происшествии. Но эти поразившие его совпадения могли быть следствием счастливого стечения обстоятельств. Ведь нет абсолютно никаких доказательств того, что всё это свершилось по велению некой высшей силы, тем более Бога… И вообще, есть ли какие убедительные доказательства бытия Божьего?

Сам, того не ведая, Илья выходил на главный вопрос, не богословский даже и вовсе не философский, а просто человеческий, который рано или поздно предстает пред каждым человеком, приходящим в этот мир. И в силу своего разумения, как мог он пытался на него ответить.

Одно его смущало. Выходило так, что если бы с ним не произошло этого несчастного случая, он бы, возможно так никогда над этим не задумался… Но почему для того, чтобы уверовать, человеку необходимо пережить какие-то испытания? Неужели для вразумления его обязательно необходимы скорби и печали, болезни, недуги и несчастья? Что это – свидетельство несовершенства человека или же знак, подаваемый ему свыше? Но в случае с ним всё было как раз иначе – он мог сделаться инвалидом, а то и погибнуть. Тут было всё как бы даже наоборот – ему не только не было послано тяжких испытаний, но все сделано для того, чтобы оградить его от них. И всё же, несмотря на это, он задумал о своем крещении.

Сдерживало же его пока то, что он намеревался креститься, в зрелом возрасте и вполне сознательно. Ему же представлялось так, что человек не помнит и не должен помнить своего крещения во младенчестве, так же как и своего рождения. То есть вера даётся человеку по праву его рождения, завещанная от предков своих. Когда же человек приходит к крещению сознательно, тут не исключен какой-то расчёт, и даже если нет такого, он может быть заподозрен. Кроме того, в таком случае перед ним, по обыденной логике, вроде бы встаёт вопрос выбора веры, ставящий его в трагическое, неразрешимое положение. На самом же деле перед человеком не встаёт эта неразрешимая дилемма, так как при этом ему предстоит не выбрать веру по какому-то произволу, но распознать и принять веру своих предков. И тогда бремя веры будет не тяжким, но радостным. Да ведь вера – это не одежка, которую можно сбросить, но можно и надеть. Вступить в веру невозможно так же, как вступают, скажем, в партию, или выходят из неё…

Бог ведь необходим человеку, - полагал он, - не для устрашения его, не для осознания им своей ничтожности, но для душевного смирения, дабы он в своей гордыне не возомнил сам себя Богом. Иначе тогда он непременно начинает переустраивать по своему разумению и произволу мир уже сотворённый… Тот безусловный и неоспоримый факт, что за всю историю переустройство человеком мира не получается и является основным доказательством бытия Божия.

- Ну, как же не получается? – спрашивал Илья самого себя, но как бы устами возможного оппонента и сам же отвечал на вопросы. - Разве не видно зримых изменений в жизни человеческой – от стрелы и копья до атомного реактора и атомной бомбы?

- Конечно, видно. Но ведь это приметы прогресса, то есть средства жизни, но не её цели. Эти зримые изменения могут озадачить, а то и поставить в тупик человека, если совершается смешение и подмена прогресса, как средства жизни и духовной сущности человека. Но они не могут быть подменяемы друг другом. А потому как ни крути, но получается так, что в своей самонадеянности и гордыне человек полагает, что он усовершенствует этот мир. На самом же деле, и это является не подлежащей сомнению очевидностью, он его только ухудшает. И что не придумывает он, вроде бы для своего блага, обязательно употребляется на его собственную погибель. В том-то и дело, что, не беря в расчёт свою духовную природу, он занят уже не только собственно прогрессом, то есть совершенствованием своего проживания на земле, но переустройством мироздания в целом по своему усмотрению. Как правило, произвольному. Но духовная сущность человека остаётся – неизменной во все времена. Те же прогрессисты, отрицающие дух человеческий и признающие лишь социальную жизнь человека, всех остальных выставляют консерваторами, якобы только мешающими нашему продвижению вперёд. Но такая подмена духа прогрессом ни на чём не основана. Прогресс есть прогресс, его благами пользуются все, и никто ныне в пещерах не живёт и в звериных шкурах, вместо современных одежд, не ходит… И дух человеческий – есть непременное условие прогресса, а вовсе не помеха ему…

- Значит мир не улучшается, а лишь ухудшается?

- Без всякого сомнения. Ведь во времена мечей и стрел человечество не доходило до такого предела, как теперь, с его прогрессом и цивилизацией, когда мир может быть уничтожен самим человеком. Какое же это улучшение мира?.. Более того, такое очевидное и несомненное ухудшение мира и возможная его конечность, является верным свидетельством о его начальности, о том, что он был сотворен. Это – одно из несомненных свидетельств Бытия Божиего.

Так, предаваясь трудным размышлением, Илья пришёл к выводу о том, что главным доказательством бытия Божьего является то, что все без исключения социальные, революционные теории по переустройству человеческого общества, на атеистических началах неизбежно приходили к псевдорелигиям и псевдоверам, их заменителям. То есть, как бы ни отвергали Бога, все равно с железной неизбежностью приходили к религиям, но уже без Бога. Даже уподобляли свои убогие теории христианству, при этом, конечно, не объясняя того, что если это нечто сходное, если по их разумению почти одно и то же, то зачем в таком случае ими надо подменять христианство… Этим доказывается, что вера неустранима из человеческой жизни, что без неё он, как существо духовное, жить не может и что без веры он неизбежно превращается в материальную скотину.

Но тогда ведь получается более чем странное положение с точки зрения обыденной логики, и никак не согласующееся с социальными революционными теориями. Вера искони свойственна человеку по самой его природе, ничем не устранима, а в кого верить, по разумению переустроителей жизни без Бога, вроде бы и не столь важно. Человек, мол, может верить во что угодно, в какую угодно произвольную идеологическую нелепость, лишь бы он не буянил, не бил посуду и вёл себя благопристойно… То есть, всё многообразие и таинство веры сводится к приличным правилам поведения. Но атеизм революционеров и террористов – это вовсе не религиозность, за которую его всегда пытаются выдать. Это скорее фанатизм, неистовость и исступлённость, следствие духовной надорванности человека, дающие вроде бы повод отрицать всё многообразие мира и тайну бытия человеческого и верить в одну, какую угодно, может быть, и вовсе случайную идею. Атеизм революционеров и переустроителей общества без Бога вовсе не являются религиозностью, но религиозностью, вывернутой наизнанку. То есть, псевдорелигиозностью…

И всё-таки до чётких и ясных ответов на терзаемые его вопросы, как ему казалось, он так и не смог добраться. И не потому, что он был непрозорлив или нелогичен в своих размышлениях. Но потому, что чётких и ясных, всех удовлетворяющих ответов на эти вопросы просто не существует. И когда он понял, что люди разделяются не по разным направлениям мысли, не по способам поиска истины, не по «исканиям», коими они зачастую прикрывают свою интеллектуальную немощь и подверженность влиянию любых поветрий, он решил идти в храм с намерением поговорить со священником о своём крещении.

В какой именно храм идти, у него как-то и мысли не возникало. Ему думалось, что – в любой. Ведь главное состояло в том, что в результате трудных раздумий он перестал сомневаться в бытии Божием. Он и предположить не мог, что на пороге храма ему встретятся препятствия не менее трудные, чем те, которыми он терзался накануне. Решил идти в большой храм Живоначальной Троицы, воздвигнутый в честь тысячелетия Крещения Руси, который находился у самого Каширского шоссе. Храм этот был к тому же и патриаршим подворьем.

К храму он пошёл берегом Борисовских прудов. С тех пор, как этот храм возведён, он в нём ещё не бывал и видел его только со стороны, проезжая на машине по Каширскому шоссе. Была золотая предосенняя пора. Молодые липки были уже подпалены желтизной. Старые развесистые берёзы подёрнуты жёлтой сединой. А тополя в аллее, сбегающей к прудам, уже сбрасывали с себя коричневые, жестяные листья. В яблоневом саду, оставшемся здесь от деревни Зябликово, отдыхали люди. Чадили мангалы. Сладковатый запах дыма и шашлыка был Илье особенно приятен. После долгих дней терзаний и беспокойства, он наконец-то обрёл в душе равновесие. Видимо, оттого, что из гнетущего состояния, в котором, он пребывал после аварии, он нашёл-таки выход. И это как-то сразу облегчило его душу. Все вокруг предстояло в каком-то ином свете. И люди, группами рассевшиеся под яблонями неподалеку от храма, отдыхающие, смеющиеся, его не только не раздражали, как ранее, а наоборот, вызывали умиротворение. Он лишь мельком поймал себя на мысли: а думают ли они о том же, о чём думает он, терзаются тем же, или как-то обходятся без всего этого? Кто знает. Ведь в душу человеческую не заглянешь. Можно судить лишь по тем внешним приметам, которые о ней свидетельствуют…

Его поразило величие и великолепие храма. Ещё идя вдоль ограды, он увидел у храма тут и там алеющие розы, развесистые березы, сохраненные строителями от прежних времён. От храма на Каширское шоссе был переброшен величественный мост с фонарями и большими буквами по бокам БСК, которые Илью сначала озадачили, - он было, усмотрел в них некий тайный смысл, но быстро их разгадал. Это была просто аббревиатура. Так Балтийская строительная компания, возводившая храм, увековечила себя…

Несмотря на воскресный день, людей у храма было немного. Попадались лишь молодые семьи, видимо, как и он, пришедшие сюда полюбоваться всем этим великолепием. Во дворе храма, у входа, он заметил несколько голубых кабин туалетов, какие встречаются по всей Москве. Даже отметил про себя, что вот-де как все здесь предусмотрено. Но подойдя ближе, был несколько удивлен и даже озадачен. Оказалось, что эти голубые кабины – не для прихожан. Здесь, в храме, на Патриаршем подворье шла торговля туалетами и сдача их в аренду, о чём свидетельствовала реклама: «Продажа и аренда мобильных туалетных кабин».

Ну да, - размышлял Илья, - теперь, по всей видимости, храм не может, как некогда, жить только на приношения прихожан. Необходимо искать другие источники средств для его поддержания, да что там – для самого существования его. И в этом он не усматривал ничего крамольного. Ведь церковь существует в том обществе, которое есть. Но почему именно туалетами ей надо торговать, да ещё здесь, в ограде такого храма, на патриаршем подворье? И не мог найти на это оправдательного ответа. Он представил, как сюда во двор храма по великолепному мосту подъезжают машины, привозя и увозя эти голубые кабины, такие же, как голубые купола храма… Нет, здесь что-то не так, - решил Илья. Ведь распродажу этого, столь специфического товара можно было устроить и в другом месте, но не здесь же, не в ограде храма, не на патриаршем же подворье…

Он припомнил недавнюю полемику в прессе о том, что православную церковь упрекали в том, что она-де торговала водкой и сигаретами, импортируемыми в Россию. Насколько это верно из газет трудно было понять. Но если даже это так, значит, власть дала квоты церкви именно на эти товары, а не на другие. То есть на те, которые противоречат проповедуемым церковью ценностям и явно компрометируют её…

Расстроенный увиденным, Илья зашёл в храм. Службы не было. Редкие прихожане с удивлением осматривали огромные своды, иконы. Слева в углу Илья заметил церковную лавку. В первую очередь он обратил внимание, конечно, на книги. Среди богословских изданий он нашёл брошюру – наставление Нила Сорского о скитском житии, и тут же её купил. Брошюра вышла уже давно, но ранее ему не попадалась.

На прилавке он заметил целые стопки каких-то книг. Это было полное собрание сочинений Лидии Чарской, писавшей ещё в позапрошлом и в начале прошлого веков. Бульварная писательница, которую называли в своё время гением пошлости. Илья удивился тому, что эта пошлость издана патриархией. Пробежал содержание томов. В глаза попалось название «Дом шалунов». Он чуть было не воскликнул от удивления, зачем этот «Дом шалунов» - в храме? Но потом стал спокойно размышлять.

Надо полагать, - думал он, - что тем самым Церковь развивает торговую сеть для вполне понятного и необходимого дохода. С другой стороны, предпринимая издание именно этих, некогда популярных, но всё-таки бульварных книг, она, видимо, как бы выходит за пределы своей ограды, так сказать в массы, становится ближе к народу. Нет, не то – оборвал он себя. Соседство этой пошлости со святоотеческими глубокими трудами может свидетельствовать только об одном: прихожанам в равной мере предлагают и то, и другое, не проводя между ними различий. Недосмотром это быть не может, следствием незнания и невежества – тоже. Да и зачем извлекать из небытия более чем вековую пошлость, если пошлостью новой переполнено всё нынешнее книгоиздательство? Может быть, это – умысел? Если так, то ему надо противостоять, иначе чего стоят верные и возвышенные проповеди священников?

Смущённым вышел Илья за ограду храма. Он взял с собой фотоаппарат, намереваясь сфотографировать храм, и только теперь вспомнил о нём. Он навел фотоаппарат на храм, и тут его ждало ещё одно открытие. Проезжая ежедневно по Каширскому шоссе, он конечно видел, что под главным куполом храма установлены четыре – во все стороны света – медных орла, двуглавых орла, повторяющих и символизирующих державный дореволюционный российский герб. Но только теперь, вблизи, он рассмотрел их подробно. Орлы эти содержали все атрибуты российского герба, за исключением того, что в лапах их не было скипетра и державы. Вместо них – лапы их были хищно растопырены и зловеще направлены на всякого, подходящего к храму… Даже не так как на пачке сигарет «Пётр 1», которые он курил, где лапы державному орлу были просто отрезаны, а вместо них развевалась какая-то ленточка…

Илья и ранее со странным, смятенным чувством наблюдал вакханалию, которая творилась с символами, находя её лукавой и опасной. Уровень его начитанности и образованности, позволял быть уверенным в том, что такой произвол с символами, вбирающими в себя концепцию народного и государственного бытия, не допустим. И если он, всё-таки происходит, иначе, как преднамеренной дестабилизацией общества это расценить невозможно. Символы ведь – не игрушка, и играть в них заказано кому бы то ни было. Особенно его поражала какая-то и вовсе мировоззренческая несваримость нынешних устроителей жизни на «демократических» началах. Развенчав советский герб, впрочем, оставив его на основных государственных учреждениях, они вернули державный герб дореволюционной России, что само по себе предполагает возврат к прежнему состоянию страны. На самом же деле произошло усечение России, что противоречило символике предлагаемого герба. То есть людям предлагается явный обман…

Увиденные же на храме орлы, издевательски лишенные символов державной власти, с хищно распростёртыми лапами и вовсе повергли Илью в какую-то растерянность. Ведь это же не могло быть какой-то малозначащей оплошностью. Это ведь рассматривалось и утверждалось на самом высоком уровне церковной иерархии. Но в таком случае получалось, о чём однозначно свидетельствовали орлы, что церковные иерархи, утверждавшие такие уродливые издевательские символы, - заодно не с народом, а с его разорителями… Он не хотел верить этому, гнал от себя эту мысль, пытался убедить себя в том, что, в конце концов хорошо, что храм всё-таки построен, что нет больше гонений на церковь, как некогда. Но увиденное не давало ему покоя, возвращалось в сознание и побуждало его к размышлению. А, может быть, думал он, притеснения православной церкви вовсе не прекратились, а только изменились их формы?.. Ведь, как известно, бес дважды в одном и том же обличье не приходит… Иначе, почему стала возможной эта явная нелепица, оскорбляющая народные и человеческие чувства?..

Растерзанным и униженным от всего увиденного, он побрёл домой. На Борисовских прудах зачем-то сфотографировал диких уток, подплывающих к самому берегу. Никогда он ещё не чувствовал себя таким обманутым и одиноким. И как ни крепился по стойкой привычке водителя, всё-таки сходил в ближайший ларёк и набрал пива, причём самого крепкого, которое и пивом-то трудно было назвать, скорее это был разбавленный какими-то помоями спирт… Пил он неделю, пока не закончились деньги, и не пришла пора подумать о заработке. Тогда, словно пробудившись, он принял холодный душ, выпил крепкого чаю и принялся за своё привычное дело – выехал на улицы столицы, которые, несмотря на их благоустроенность в последнее время, его почему-то не радовали.

Нет, он вовсе не разочаровался, своего намерения не изменил. Он просто ещё раз убедился в том, что этот мир более жесток, чем он полагал. Нужна была какая-то, хотя бы малая, передышка. И он решил съездить к родителям, в родное Ожерелье. Родительский дом, старая пятиэтажка, находился у самого леса. Через дорогу, пройдя брошенное, поросшее бурьяном поле, можно было попасть в заросли березняка, куда они и ходили обыкновенно за грибами.

Он не стал говорить родителям о своём решении креститься. Чувствовал, что этого почему-то делать не следует, что никакие советчики, пусть даже и самые близкие люди, в этом не помощники. Ему просто было необходимо в это трудное для него время побыть рядом с родными душами. И как бы со стороны посмотреть на их жизнь. Вот они – такие родные характерами, прожили уже большую жизнь благочинно. Верующими они не были, но и атеистами не были никогда. Сказать, что они не думали о душе человеческой и жили какой-то растительной жизнью, тоже было нельзя. Наложило ли на них отпечаток их время? Конечно, наложило. И он замечал эти приметы. Но говорить об этом с родителями считал невозможным, ибо не только по заповеди, но каким-то неизъяснимым чутьем понимал, что почитание отца и матери необходимо не им, значительную часть жизни уже прожившим, а, прежде всего ему самому, ведь только при этом будет тебе благо и долголетие на земле. Так уж, видно, устроена человеческая жизнь…

Как он и предполагал, они хорошо побродили по лесу. И всё, чем он только вчера терзался, вдруг показалось ему каким-то далёким и не вполне реальным. Он знал, что никуда оно, конечно, не делось, но здесь среди предосенней природы, рядом с родителями оно представлялось ему как бы куда-то отлетевшим.

Через неделю, когда тоска и одиночество улеглись в его душе, он пошёл в храм Живоначальной Троицы в Борисове, старый храм, восстановленный не столь давно, стоящий на самом берегу Борисовских прудов. В этот храм он заходил и ранее. Зашёл в церковную лавку и спросил служившую там женщину – где и когда можно встретиться с батюшкой. Та ему сказала.

- С каким делом, молодой человек? – спросил его священник.

- Хочу креститься, - ответил Илья.

- И как вы пришли к такому решению? – спросил батюшка, внимательно глядя ему в глаза.

- Не сомневаюсь более в бытии Божием.

- Грехи за собой чувствуете?

- Да, курю вот, например. Да и другие грехи есть, как без них…

- Ну что ж, - подвёл итог батюшка и назначил ему день крещения. Но не сразу отпустил его, а подробно рассказал о таинстве крещения, его смысле и значении для человека.

- Благодарю вас, батюшка, - сказал на прощание Илья. – Я буду ждать этого дня.

В день предстоящего крещения Илья проснулся рано. То ли мимолётный сон привиделся и пробудил его, но ему показалось, что его как бы кто-то растолкал. Волновался, конечно, и на пути к храму, и в храме. Особенно, когда священник трижды окропил его водой и пропел трубным голосом, словно снисходящим откуда-то свыше: «Крещается раб Божий Илия во имя Отца и Сына и Святаго Духа…»

Когда обряд крещения был совершен, Илья с крестом на шее и в белой рубахе предстал пред священником для напутственного слова. И странное дело, то, о чём он так долго думал, что виделось ему каким-то невероятным, от чего он может вознестись на небо или провалиться в бездну, особого впечатления на него не произвело. Всё оказалось обыденным и даже будничным. Поразило Илью то, что произошло потом, после обряда крещения. В своём напутственном слове священник сказал, как бы между прочим о том, что крестился он в день памяти святого мученика Мама?нта или Мамо?нта…. Это так поразило Илью, так его взволновало, что он еле сдержал себя, чтобы не крикнуть: «Так меня ведь Ма?монтом зовут». И уже не слышал, о чём говорил далее священник. Только видел его доброе лицо и шевелящиеся губы, но слова его уже не долетали до его слуха. Как во сне он поблагодарил батюшку и спросил в конце: «А где можно прочитать об этом мученике Мамо?нте?»

- Есть его житие, да и в летописях, в «Повести временных лет» вы найдёте его имя, - ответил священник.

Взволнованный не столько самим обрядом крещения, сколько этим странным, и казалось, немыслимым и невозможным совпадением, Илья вернулся домой.

Тут же достал «Изборник» древнерусской литературы с «Повестью временных лет» и нетерпеливо, даже лихорадочно начал перечитывать текст. Никогда он с таким волнением не читал летопись, но, оказалось, что и древние тексты могут производить столь сильное впечатление, когда они касаются тебя лично.

Наконец, он выведал, что имя святого мученика Мамо?нта было известно на Руси ещё до принятия христианства. В Константинополе по повелению византийских императоров прибывающих туда купцов и служилых людей селили у церкви святого Мамо?нта: «Прибывающие сюда русские люди обитают у церкви святого Мамо?нта». Странно, что раньше, читая летописи, Илья не обращал внимания на поминание этого святого, и только теперь, при таком стечении обстоятельств в его жизни это стало для него столь значимым и дорогим. Потом он узнал, что день памяти святого Мамо?нта отмечается 2 сентября. Это и был день его крещения.

Ничего особенного с Ильей Понкратовым после этого трудного для него периода жизни, вроде бы не произошло. Он так же работал, как и прежде на своей машине, разъезжая по городу и предаваясь размышлениям. Правда теперь он уже знал, как чудно и прекрасно устроен мир, в котором ничего не бывает случайного и произвольного. Внешне же произошло разве что одно изменение, казалось бы, сущая малость, связанная всего лишь с изменением ударения в его прозвище. Неужели то, над чем столь мучительно думает человек, чем он терзается, от чего претерпевает страдания и что его примиряет с миром, является, во всяком случае, во внешнем проявлении, столь малым? Ведь для близких и знакомых, он был теперь уже не Ма?монт. Теперь его звали, с каким-то даже шиком – Мамо?нт.

НЕ ДЛЯ МЕНЯ ПРИДЕТ ВЕСНА

У нее были светлые, длинные золотистые волосы, крупными локонами спадавшие на плечи. Не русые, а именно золотистые, пшеничные. Переливаясь, они искрились и, казалось, все вокруг освещали. Волосы оттеняли ее слегка смугловатое — то ли от загара, то ли от природы — правильное лицо. На фоне этого золотистого сияния темные брови и серо-голубые, глубокие глаза были особенно выразительны. Она знала, что красива, что на нее засматриваются, знала за собой эту таинственную силу влияния, которой она не могла управлять, но лишь чувствовала ее в себе. Ей было около тридцати, но, казалось, она уже несколько устала от постоянного внимания к себе. Еле приметные морщинки у глаз, какое-то спокойствие, застывшее в ее глазах, медлительные, как бы ленивые движения, говорили об этом. Впрочем, это могло быть и просто свойством ее характера.

Алексей увидел ее в коридоре вагона у открытого окна. Стройная, но не щуплая, в сером тренировочном костюме она стояла с сигаретой в руке. Но не выставленной картинно, как это обычно делают женщины, а держа ее даже небрежно. Он опоздал к поезду, заскочил в вагон уже по сути на ходу и теперь искал свое купе. Оно оказалось напротив того окна, у которого она стояла. Поняв, что они попутчики, соседи по купе и, чувствуя, что надо бы что-то сказать в качестве знакомства, он спросил:

— Мы, кажется, едем вместе с вами?

Но слова его прозвучали как-то нелепо, словно какой-то пароль. Он уже хотел было отодвинуть дверь, но она остановила его, медленно повернув к нему свое красивое лицо, и еле приметная усмешка тронула ее губы:

— Туда пока нельзя, там переодеваются. Он остановился рядом, у окна, поставив у ног толстый дипломат и зачехленную в коричневый дерматин гитару. Он был в обыкновенном пятнистом военном камуфляже, высоких армейских ботинках, посреди полевых погон угадывались дырочки от майорских звезд. То ли потому, что собирался в дорогу спешно, то ли потому, что давно уже не снимал этой, ставшей для многих людей привычной одежды, оделся по-походному. Скорее в ином виде он себя уже просто не представлял.

Надо было спросить для приличия ее о чем-то еще, но ему не хотелось ни с кем ни о чем говорить и он молча смотрел, как за окном уплывает беспорядочный и грязный город. Его вовсе не обрадовало соседство с этой красивой женщиной. По-своему небольшому, но жестокому опыту он знал, что красота безжалостно портит людей, если не всегда, то зачастую. Озабоченные собой, они как правило, становятся эгоистичны и упускают нечто иное, может быть, самое важное, без чего человеческая жизнь невозможна. К тому же у него было не то состояние, чтобы забавлять необязательными беседами эту красивую, а значит, как он отметил про себя, капризную попутчицу. А она, глядя в окно и не поворачиваясь к нему, сказала:

— Ильзе.

— Что вы сказали? — спросил он.

— Ильзе, — так зовут меня. Вы ведь все равно об этом меня спросите...

— Ах да, извините, — спохватившись, представился он, — Алексей.

После такого знакомства, после ее долгого взгляда, как ему показалось, слегка ироничного, неловкость, какая обычно бывает между незнакомыми людьми, пропала.

Она говорила размеренно, с еле приметным акцентом, с легким посвистом и прицокиванием. По всей вероятности, она была латышкой или эстонкой. Но он не стал уточнять, так как ему это было абсолютно неинтересно, все равно. И вообще он никогда не мог различить тех и других. Оказалось, что они ехали вместе до конца, до Сухуми…

С легким рокотом отодвинулась дверь, из купе вышла женщина, примерно ровесница Ильзе, но ей полная противоположность. Щуплая, остролицая, с прямой черной и короткой стрижкой. Как показалось Алексею, с какой-то настороженностью в лице, блуждающим — то ли пытливым, то ли испуганным взглядом. Она несколько вопросительно посмотрела на Алексея, как бы пытаясь угадать, о чем тут без нее говорилось.

— Рита, — представила ее Ильзе, — моя подруга. А это Алексей, наш попутчик. Как видишь, с гитарой, так что скучать нам, видно, не придется.

В знак приветствия он коротко и нервно кивнул головой и стал располагаться в купе. В дороге ему хотелось побыть одному. Он заметил, что с некоторых пор с ним произошло что-то странное, ему самому непонятное. Он ясно почувствовал это, отметив про себя даже день и час, когда это случилось, но предотвратить его не мог. Было такое ощущение, словно внутри что-то переломилось, даже хрустнуло и все вокруг предстало в ином свете. В эти долгие дорожные часы он и намеревался собраться с мыслями. Успокоиться, обдумать как ему быть дальше. Ему казалось, что побыв наедине, он отыщет какие-то важные, ему теперь так необходимые мысли, догадается о том, что же с ним произошло и тем самым обретет душевное равновесие и спокойствие, которых он лишился.

Такого с ним не было даже тогда, когда он, вернувшись с афганской войны, вдруг с удивлением и ужасом обнаружил, что вокруг была уже совсем иная жизнь, не та, которую он покинул. И вовсе не потому, что эту новую жизнь он не понял и упорствовал, не желая под нее подстраиваться, все пошло наперекосяк. Именно потому, что он ее понял, все пошло так нелепо. Семейная жизнь у него не сложилась и, помаявшись, он расстался с женой. Служба тоже расстроилась и окончательно убедившись в том, что в чины ему не выйти, так как офицерская карьера без унижений человеческого достоинства, без подлости и предательства теперь стала немыслимой, он уволился из армии, сославшись на ранения и контузии.

Намерения найти себя в каком-либо предпринимательстве оставили его скоро. Да он не особенно к этому и стремился. Оставалось идти куда-нибудь в охранники, то есть опять служить, опять воевать, исполнять то единственное, что он умел по-настоящему делать. Но не от этих неурядиц, а от чего-то иного его охватывало порой нестерпимое беспокойство. Он не находил себе места, не знал куда деть себя и что с собой сделать, как погасить в душе этот вроде бы беспричинный гнет. Он чувствовал, что надо что-то предпринять, чтобы что-то сдвинуть в душе, иначе можно было просто сойти с ума. Было такое ощущение, что жизнь несется куда-то по своим законам, забыв о нем, оставляя его сиротливо и неприкаянно торчащим на ее обочине. Он стал явно ощущать, что теряется в этом огромном жестком и равнодушном мире.

В это время к нему и наведался, приехавший в город по каким-то делам, его друг по афганской войне Гиви, живший в Абхазии, в Гудауте. После той войны они встретились впервые и, как убедились, с той поры мало в чем изменились. Разве что намело за эти годы в их кудри седины. Тогда Алексей и поделился своим чувством с другом, сказав, что хочет куда-нибудь хотя бы на некоторое время уехать, что-то предпринять, переменить обстановку. По сути он напросился к нему недель на несколько отдохнуть у моря, развеяться, как-то обдумать эту, вдруг пошатнувшуюся, куда-то уходящую из-под ног, становящуюся вдруг бессмысленной и ненужной жизнь. На это Гиви невесело усмехнувшись, сказал, что рад другу в своем доме всегда, да только теперь там — война. Алексей знал из газет и по слухам, что там действительно идет самая настоящая война, но поверить в это до конца так и не смог. Одно дело Афган, а здесь — с какой стати, чего ради, какая война.. .

И вот теперь, откинувшись на стенку и прикрыв глаза, он думал о том, как, видно, удивит друга своим приездом. Ему казалось, что он делает что-то не так и не то, что в его состоянии надо бы ему ехать не в эту неведомую ему Гудауту, а к матери, в Подмосковье. Побродить по родным лесам, успокоиться на берегу озера Сенеж. Но что скажешь матери, чем порадуешь... Тем, что семья распалась и дочка, внучка ее, осталась у истеричной жены, что служба не пошла и что, прожив чуть больше тридцати на этом неустроенном свете, он уже невыносимо устал от такой в сущности короткой, мимолетной жизни... Нет, к матери он поедет потом, когда все как-то устроится, утрясется. А пока он ехал куда-то, сам не зная зачем. Лишь потому, что оставаться на месте просто уже не мог.

Словно какой-то неумолимой неведомой силой его подхватило и понесло неведомо куда. И он не мог сопротивляться этому всеобщему движению. Видимо, он чувствовал, боясь признаться самому себе в том, что едет не только к другу — друг был как бы только предлогом — едет туда, где гремит война, где человек испытывается опасностью, где смерть становится привычной и где познается цена жизни. Вкусив однажды этого жестокого, безжалостного ремесла, он не воевать, кажется, уже не мог...

Из-за полуприкрытых век он наблюдал за Ильзе. Ему нравилось сидеть рядом с ней, смотреть, как она листает журналы, как, словно невзначай, бросает на него взгляды, видно, тоже изучая его. Рита куда-то выпорхнула. Вскоре она вернулась с бутылками вина. Ему понравилось, что Ильзе ни о чем его не расспрашивает, словно понимая его состояние. И, как бы упреждая его расспросы, она стала говорить о себе. Она тоже была одинокой. Ехала в Сухуми на несколько дней к своей дальней родственнице, двоюродной тетке, преклонных лет. Родня вроде бы и дальняя, но так сложилось, что Ильзе приезжала к ней ежегодно, а потому у той и не было ближе человека, чем племянница. И вот теперь заболев, как видно уже безнадежно, тетка вызвала к себе племянницу, чтобы отписать ей наследство — частный домик с участком на берегу моря.

Разговор выходил хотя и невеселый, но от ее голоса на душе у Алексея становилось грустно и светло.

Наконец, Рита, видно, жаждавшая веселия, попросила его что-нибудь спеть. Он долго отнекивался, ссылаясь на то, что исполнитель никудышный, самодеятельный, а гитару таскает с собой больше по привычке, чем по необходимости еще с афганской войны.

Но в конце концов все же расчехлил свою, видавшую виды, старенькую гитару, вкривь и вкось исписанную автографами друзей, о судьбах многих из которых ничего не знал теперь и он сам.

Он долго перебирал струны, словно пытался уловить какой-то единственно верный мотив, который ему никак не удавался. Ильзе молча смотрела в окно, думая о чем-то, только ей ведомом, но было заметно как музыка трогает ее. Чуть туманился ее взгляд и по красивой смуглой шее пробегала еле приметная дрожь. Нарастая, гитарный перебор достиг наконец-то какого-то предела, за которым была та единственная мелодия, которую искал автор, Алексей тихо запел:

Не для меня придет весна,

Не для меня Дон разольется.

И сердце радостно забьется

В порыве чувств не для меня.

Это была давняя, старая песня, вот уже полтора века, волнующая души служивых людей, огрубевших в дальних походах и кровавых битвах, с тех пор, как Россия вышла к Кавказу. Столько сердец томилось над ее простыми словами. В ней пелось о таком давнем, вроде бы забытом, но выходило, что и о нынешнем. Нервно надрывая струны, Алексей произносил слова с глубоким выдохом, словно рассказывал не о ком-то, а о самом себе:

Не для меня весной родня

В кругу домашнем соберется.

“Христос воскрес!” — из уст польется

В день Пасхи нет, не для меня.

Прикрыв глаза, он рассказывал этой песней о всем том, что так долго копилось в его измученной душе, что долго не находило выхода и вот теперь прорвалось в песне. На лбу его взбугрились вены, лицо слегка покраснело, через висок, словно нехотя, поползла чистая капля пота.

Он не замечал, как откатилась дверь, и песня пошла бродить по вагону, как притихли люди, застигнутые песней, оторвавшей их от дум и забот. А исполнитель, задыхаясь от охватившего его волнения, жалел и себя, и всех тех, кто слышал его песню:

Не для меня придет весна,

Я поплыву к брегам абхазским,

Сражусь с народом закавказским,

Давно там пуля ждет меня.

Всех, ехавших в этом вагоне, песня смутила. Она напомнила им о чем-то давно забытом, напомнила о том, что они, по некоему недоброму попущению забыли и растеряли. И теперь, услышав песню, самих себя устыдились.

Ильзе все так же смотрела в окно, каменея лицом. Потом вдруг резко встала и вышла, не сказав ни слова, видно, покурить. Алексей, остыв от песни, успокоившись, как-то сник и надолго замолчал, думая о том, чего уже невозможно было вернуть.

С этой песни, как он потом припомнил, все и началось. Видно, песней своей он напомнил этой, тоже потрепанной жизнью женщине о чем-то очень важном, чего она уже не надеялась воскресить в душе. Во всяком случае, он почувствовал, как между ними словно рассыпалась какая-то невидимая стена настороженности. Теперь она уже не стесняясь, долго и внимательно смотрела ему в глаза, как бы желая сказать ему нечто очень важное, но не находила для этого нужного и единственно возможного слова.

Им так хотелось верить в то, что не все еще потеряно в их, таких еще по сути молодых жизнях, что все еще можно, если и не начать сначала, то как-то поправить, вывернуть на тот путь, где человек живет открыто, не лукавя и ни перед кем не унижаясь. Веря и не веря, они с испугом обнаружили эту, вдруг открывшуюся перед ними возможность. Видимо, только сбившись с пути, люди с такой надеждой и жаждой желают его обретения. Ведь и присутствие Бога неощутимо, ощутимо лишь его отсутствие...

Была такая добрая минута, когда становилось легко на сердце и светло на душе, когда они уверовали в возможность поправить эту, покосившуюся, истерзанную обстоятельствами жизнь. Но кто знал, доведется ли им еще когда-нибудь встретиться и какова будет эта встреча...

В тот дорожный вечер произошло еще одно обстоятельство, ставшее для Алексея особенно памятным. По вагону ходила цыганка, предлагая всякую косметическую всячину, какую, видно, уже не берут на вокзалах. Заглянула она и в их купе. Полагая, что она станет приставать с гаданием, Алексей, завидев ее в дверях, и не давая ей заговорить, патетически и несколько весело произнес:

— Только не о дальней дороге и не о казенном доме. То и другое у нас уже есть...

— Не тарахти, солдатик, — сказала цыганка, — возьми лучше что-нибудь у меня, осчастливь свою красавицу.

— Но у тебя ведь кроме этого хлама ничего нет...

— У меня все есть, — возразила цыганка, — открыв пред ним повязанный на талии платок, в котором носила свой товар. Там, среди пестрых оберток, он и обнаружил сверкнувший серебром гребень. Это была любопытная вещь — литой из какого-то металла, посеребренный гребень венчали фигурки из античных сюжетов.

— Это я возьму у тебя, — сказал Алексей, — и протянул гребень Ильзе, которая, не ожидая подарка, несколько даже смутилась, благодарно улыбнулась и тут же погрузила его в свои пышные, пшеничные волосы. Как бы оправдываясь, Алексей сказал о том, что подарок, конечно, так себе, скорее на память. Должно же мол, что-то напоминать нам о нашей встрече... Рита куда-то исчезла, то ли нашла себе другую дорожную компанию, то ли преднамеренно оставила их наедине.

Утром Алексей сходил с поезда первым, в Гудауте, не доезжая до Сухуми. Они условились, что по возвращению обязательно встретятся. Что бы ни произошло, как бы не сложились обстоятельства, встретиться обязательно. Каждый из них понимал, что это не обычная дорожная встреча, а может быть, их последняя и единственная судьба. Алексей нехотя собрал свои вещи. И когда уже собрался выходить, она на мгновение задумалась, как бы что-то припоминая, а потом сказала, что тоже хотела бы что-то оставить ему на память, чтобы не забыл об уговоре. Поискав глазами, она остановилась взглядом на своей куртке, какого-то зеленоватого, болотного цвета.

— Знаешь что, возьми-ка мою куртку.

Он взял ее куртку, и в сознании мелькнула мысль, что это даже как-то символично, что куртка убережет его надежнее брони... И он в шутку спросил:

— Куртка, конечно, непростая, коль надену ее, никто меня не одолеет?

— Она, подхватывая эту игру, с улыбкой сказала:

— Непростая. Никто не одолеет.

— И что, до семи лет никому не сказывать, откуда во мне такая сила?

— Не сказывать...

После таких слов, ему так не хотелось с ней расставаться. Но резкие толчки вагона напомнили, что поезд остановился.

Он вышел на платформу, еще не ведая о том, что его поездка к другу будет такой короткой и безрадостной.

Его друг Гиви жил вместе с родителями в своем доме, прилепившемся на пологом скате горы. Вокруг дома — сад с виноградником. Подворье обнесено невысокой стеной из дикого камня. Алексей легко отыскал этот дом.

Гиви был искренне рад другу. И вечером, когда они сидели во дворе за низким столиком, отец его, Георгий Янсонович, разливая вино, приговаривал:

— Это хорошо, сынок, что ты к нам приехал. Правда, теперь у нас неспокойно, да ведь и везде неспокойно. Что-то случилось с людьми недоброе, какая-то напасть их одолела, потому они и воюют. Так бывает. Места ведь всем пока хватает, а люди все равно убивают друг друга. Значит дело в чем-то ином... По-своему они, видимо, все правы, да вот только отстаивают какую-то свою малую правду, а не общую на всех, человеческую и божескую. Как только они утрачивают эту правду, так и начинают воевать. Слаб всё-таки еще человек на этой земле.

Гиви тогда сказал Алексею, что ввязываться ему в эту войну не следует, это, мол, наша война, у тебя — своя, а это — наша. Да и от ненужных разговоров подальше, будто на нашей стороне добровольцы и наемники.

Все эти недолгие дни, пока Алексей был в Гудауте они почти не виделись с другом. Он появлялся дома иногда, лишь по какой-то необходимости. Одного только не мог предположить Алексей, что встреча эта окажется такой короткой. Однажды к дому подъехала машина и парни в истрепанных и выцветших камуфляжах вытащили из кузова тело Гиви, завернутое в плащпалатку... Как потом рассказали ему ополченцы, его убил снайпер. Не рассчитывал Алексей попасть на похороны друга, с которым столько было испытано и пережито в Афгане. Теперь он уже никак не мог оставаться в стороне и решил отомстить за него.

Воюющие стороны разделяла река, которая и была линией фронта. Ополченцы рассказывали, что несмотря на всю жестокость противостояния, сложились определенные правила, которых никто не нарушал. Во всяком случае те и другие могли, не опасаясь, спускаться к реке за водой. Но с некоторых пор это негласное соглашение оказалось нарушенным. На той стороне объявился снайпер, называемый ополченцами людоедом, который в три дня завалил нескольких человек. Алексей и решил отправиться на охоту за этим снайпером. Ему показали противоположный скалистый берег реки, где мог укрыться снайпер и дали винтовку с оптическим прицелом. Сложность предстоящей охоты состояла в том, что с этого берега, если даже и обнаружить стрелка, невозможно было достать. Надо было охотиться за ним на занятом противником берегу.

Глубокой ночью, ближе к рассвету он перешел реку вброд, замер до утра среди скал и самшитовых зарослей. Обнаружить снайпера было теперь непросто, так как на абхазской стороне люди вели себя более осторожно и выстрелы его стали редки. Три дня и три ночи, ползал он по скалам, остерегаясь чем-либо выдать себя. За это время с ним произошло два происшествия, которым он поначалу не придал особого значения, но позже, думая обо всем случившемся, усмотрел в них какой-то скрытый смысл.

Первое произошло с ним на второй день его охоты. Пробираясь среди скал и зарослей, он чуть было не опустил руку на змею, находившуюся на уровне его глаз. Он почувствовал ее каким-то чутьем, резко отдернул руку. Змея какое-то время настороженно смотрела на него, а потом скрылась в расщелине. Второе произошло на третий день, когда он выследил-таки этого снайпера. Он обнаружил его по звуку выстрела, раздавшемуся где-то совсем рядом. Пробираясь вдоль скальной стены, он вышел на открытую площадку и только тогда увидел его на противоположной стороне расщелины метрах в ста пятидесяти, смотрящего прямо на него. Он заметил снайпера слишком поздно, уже какое-то время постояв на этой злосчастной площадке. На какое-то мгновение он оцепенел, внутри что-то обожглось невероятным холодом, “все, отвоевался” — пронеслось в сознании. Он резко отпрянул за скалу, уже не надеясь уцелеть, но выстрела почему-то не последовало...

По всем правилам такой жестокой охоты, Алексей, конечно же оплошал, подставился. Но что-то удержало снайпера от выстрела. То ли он чем-то отвлекся, что было маловероятным, то ли, не подозревая, что за ним охотятся, принял его за ополченца грузинской стороны. Отойдя от этого злосчастного места, он безвольно опустился на корточки и долго сидел неподвижно, приходя в себя, досадуя на свою неосторожность. Но чем больше он думал о случившемся, тем все тверже убеждался в том, что снайпер его все-таки заметил и у него была возможность выстрелить и что спасла его не быстрая реакция, а нечто совсем иное.

Придя в себя от допущенной оплошности, Алексей стал действовать более осторожней и расчетливей. Он решил зайти ему, если и не в тыл, то во фланг, откуда он его не ожидал. Это было немалым риском, так как можно было столкнуться с ополченцами противника, а это было верной гибелью. Вернувшись, предстояло обогнуть скалу, взобраться на ее вершину и, если снайпер не сменил позицию, он должен был увидеть его сверху, как на ладони. Главное — не выдать себя, карабкаясь по скале. Где-то совсем рядом он слышал голоса ополченцев. Он долго и терпеливо взбирался на эту скалу, выделявшуюся среди других высотой. На самую ее вершину подниматься не стал, так как оттуда его могли увидеть. Наконец, он вышел к тому месту, откуда, по его расчетам, должен быть виден снайпер. Прежде, чем начать его поиск, долго лежал, отдыхая.

Снайпер оказался на том же самом месте, еле различимый среди зарослей. Алексей поймал его в прицел и рассмотрел более ясно. Снайпер лежал, ни о чем не подозревая и наблюдая за противоположным берегом. Его судьба была в руках Алексея. Но странное дело, от этого Алексей не испытывал ни восторга, ни злорадства и даже то чувство мести, которое двигало им эти дни, пропало. Столько раз ему приходилось стрелять в человека, а тут с ним словно что-то сталось непонятное. Выходило так, что он стреляет как бы из-за угла, в ни о чем не подозревающего противника.

Он, оторвавшись от прицела, лежал неподвижно, прижавшись небритой, огрубевшей щекой к раскалившемуся камню. А вокруг, насколько хватало взгляда, простирался огромный, такой прекрасный, но вместе с тем и такой жестокий мир. Внизу пенилась река, и сюда еле достигало ее вековечное воркованье. Противоположный берег, откуда он пришел, словно фатой, был подернут легкой дымкой.

Алексей, собрав волю, снова приник к прицелу. Снайпер таился на прежнем месте, наблюдая за берегом, ведя свою страшную, нечеловеческую охоту. Он поймал в прицел его голову в пятнистой зеленой кепи, затаил дыхание, палец осторожно, заучено и послушно коснулся спускового крючка. В то же мгновение он увидел, как что-то словно полыхнуло огнем на том месте, где находился снайпер, и только потом почувствовал толчок отдачи и услышал свой выстрел.

Невыносимо тоскливо и безрадостно вдруг стало у него на душе. Он не мог понять, что с ним произошло. Казалось, что здесь, сию минуту, в этом вздыбленном мире произошло нечто страшное и непоправимое, чему нет названия и что способно лишь выжигать и испепелять душу. Произошло не только с тем снайпером, которому было уже все равно, произошло с ним, Алексеем. Отбросив винтовку, он перевернулся на спину и долго без чувств смотрел в бездонное, ясное, с темно-синими, даже черноватыми подпалинами от зноя, небо… Если этот мир вдруг обезумел, если на него ниспослано проклятие, зачем он участвует в этом безумии... Ему было жаль и того, неведомого ему человека, чью душу он так расчетливо погубил, и самого себя.

В каком-то глухом забытьи, не чувствуя, как остывают накалившиеся за день скалы, он пролежал до ночи и очнулся, пробудился лишь тогда, когда небо высыпалось настороженно и пугливо мерцающими звездами. Надо было возвращаться к своим.

Он спустился с остывающей скалы, и уже ничего не таясь, шумно пошёл вброд через реку. Он уже ничего не опасался, ему было теперь уже все равно. На середине реки окунулся, не чувствуя обжигающего тело холода.

Несмотря на позднее время, на пороге дома его встретил Георгий Янсонович. Он сгорбился и осунулся, как-то сразу постарел с гибелью сына.

— Отец, — хрипло, не узнавая своего голоса, сказал Алексей. —Я отомстил за сына. Отец подошел к нему, жалко и беспомощно уткнулся в его грудь, в его мокрую, пропахшую травами и еще какими-то неземными запахами куртку. Алексей обнял его за плечи и почувствовал, как вздрагивает в беззвучных рыданиях его еще крепкое тело.

— Ну вот, еще одним горем стало больше на этом свете, — тихо сказал он. — Потом, собравшись с волей и глядя в осунувшееся, измученное лицо Алексея, грустно попросил:

— Ты нас не забывай, сынок. У нас никого ведь на всем свете не осталось. Приезжай к нам, мы всегда тебе будем рады.

— Если уцелею, отец, я никогда вас не забуду.

На следующее утро Алексей уехал. Он не мог, не находил в себе сил здесь больше оставаться. Ведь он ехал сюда в надежде успокоиться душой, собраться с мыслями, а вышло все наоборот. Еще тягостней и невыносимей стало у него на душе. Может быть, уже нигде не осталось места, где бы он мог чувствовать себя спокойно.

Мы не были с ним друзьями, да и познакомился я с ним только в этот трудный, тягостный для него период. Он был рад мне как, впрочем, и всякому собеседнику, который мог бы выслушать его внимательно и терпеливо. Он пил не пьянея, спрашивая меня так, словно я что-то мог ему ответить:

— Но послушай, неужели для нее это было всего лишь очередным дорожным увлечением... Почему она не приехала?.. Если так, то кому же тогда можно верить. И как жить без веры...

Его воспаленные глаза, казалось, дымились отчаянием, болью и злостью, на весь этот, неустроенный мир, почему-то к нему столь несправедливый. И он, как заклинание, повторял это диковинное, ставшее для него родным имя: Ильзе, Ильзе...

Что мог я ему ответить, чем мог утешить его, если и сам не знал как быть, как жить далее на этом опустевшем, выхолостившемся от постоянно совершаемых насилий свете, вдруг почему-то утратившем свои исконные пути.

Что было потом, я узнал уже позднее и не от него. Свою Ильзе он так и не дождался. Не приехала она к нему ни через месяц, ни через два, не приехала совсем... Но однажды, когда он уже утратил всякую надежду на встречу с ней, когда душа его почернела, как выжженное после покоса пшеничное поле, когда, казалось, жить далее с такими страданиями невозможно, к нему явилась Рита, его давняя попутчица, подруга Ильзе. Увидев ее, он вопросительно и испуганно посмотрел на нее мутнеющим взглядом, словно припоминая, где мог видеть эту женщину и зачем она здесь, с трудом понимая, что действительно произошло что-то страшное и непоправимое.

Ни о чем не говоря, она протянула ему столь памятный для него серебристый гребень с ровной, словно аккуратно высверленной дырочкой посредине от пули, его, Алексея пули.

г.Москва – станица Старонижестеблиевская Краснодарского края

ТКАЧЕНКО Пётр Иванович – литературный критик, прозаик, публицист, издатель авторского литературно-публицистического альманаха «Солёная Подкова».

115573, г.Москва, Ореховый проезд, д.13, к.4, кв.242

тел. 395-51-96

моб. 8-903-513-95-67.