Юрий Кузнецов в русском самосознании

Пока жива и здорова наша поэзия,
до тех пор нет причины сомневаться
в глубоком здоровье русского народа.
Н.Страхов

Теперь, когда перевернута последняя страница судьбы поэта Юрия Кузнецова (1941 - 2003) - «Живу на одной половице с судьбой без последней страницы», - настало время сказать о его значении в русской литературе и культуре вообще. И главное - в нашем самосознании, в нашей общественной мысли, ибо литература у нас всегда и традиционно является формой народного самосознания. Это тем более необходимо теперь определить хотя бы в общих чертах, что, судя по жесткой полемике вокруг его последней поэмы «Путь Христа», значение поэта в нашем общественном сознании остается пока не уясненным. Конечно, всякое суждение о поэтическом мире будет неполным, ибо поэзия, как известно, не переложима на язык обыденной логики. Но область народного самосознания - та сфера, в которой поэт проявляется наиболее полно. А потому рассмотрим поэтический мир Юрия Кузнецова именно с этой точки зрения, в русле тех «долгих дум», о которых писал А. Пушкин: «Учусь удерживать вниманье долгих дум…»

На протяжении всей поэтической деятельности Юрия Кузнецова, начиная с его книги «Во мне и рядом - даль» (М., «Современник», 1974 г.), когда стало ясно, что в нашу литературу пришел большой поэт, его творчество и имя попадали в поле непримиримых споров. Но жесткая полемика вокруг его поэмы о Христе носила все-таки иной характер. Она не столько выражала постигнутое и изображенное поэтом, сколько находилась под бременем господствующих в обществе стереотипных представлений, определялась тем состоянием общества, которое сложилось после атеистического века. Хотя не было ничего удивительного и необычного в том, что поэт, выросший в атеистический «самодовольный аварийный век», с возрастом, к концу своего творческого пути, не просто обратился к образу Христа, но и написал поэму о нем, то есть, выразил свое отношение к Христу, к вере своих предков, к вере своего народа предельно ясно.

Подтверждением же того, что в полемике о поэме Юрия Кузнецова преобладали не поэтические и не духовно-мировоззренческие представления, а ортодоксия свидетельствует то, что о христианских поисках поэта заговорили только в связи с его поэмой, в то время как к христианским образам он обращался давно в своих стихах. И главное - переложил первое произведение русской литературы «Слово о законе и благодати» митрополита Илариона, что и вовсе оказалось незамеченным полемистами и критиками его христианских воззрений. Между тем, эти факты имели, пожалуй, больше значения для уяснения верований поэта, чем собственно последняя поэма. Тут совершенно прав Олег Дорогань, писавший, что «Путь Христа», а затем «Сошествие в Ад» были предопределены всем ходом творческого развития Ю. Кузнецова».

Кроме того, поэт написал поэтический диалог «Поэт и монах», который оказался его последними стихами, то есть его завещанием…

В этом диалоге он со всей остротой задался вопросом о том, почему вера противопоставляется поэзии, в то время, как и сама поэзия, является даром Божьим? И выразил предельно ясное несогласие с этим стойким, проходящим через века стереотипным представлением:

Поэт
…Но Богу дорог каждый злак.
Ведь каждый злак -
улыбка Бога
А ты готов все поле сместь
За то, что плевелы в нем есть.

Монах
Искусство - смрадный грех,
Вы все мертвы,
как преисподня,
И ты мертвец -
на вас на всех
Нет благовестия Господня.

Как в этом диалоге, так и в предшествующих стихах о вере и Христе Юрий Кузнецов следовал пушкинской традиции: «Веленью Божию, о, Муза, будь послушна». И надо обладать специфическим верованием, чтобы этого не заметить, а то и усмотреть в нем некое еретическое значение: «Когда он с Богом говорит, То мир бросает в дрожь…»

К чему сводились упреки Юрия Кузнецова со стороны христианской ортодоксии, которая ничем от всякой другой ортодоксии не отличается? Скажем, со стороны того же Валерия Хатюшина почему-то выступающего в роли проповедника, а не литератора? Сводились они к тому, что якобы религиозное чувство в человеке выше и важнее чувства эстетического. Ну и обвинение в том, что поэт не познал Бога в своей душе. Трудно сказать, чем и как измерено последнее утверждение. Видимо, оно всецело поверяется только уклонением поэта от той же ортодоксии. Но понятно, что после таких заявлений обвиняют в ереси и посылают на костер. А ввиду того, что «времен суровость» все-таки смягчилась, отвергают из общества…

Очевидно, что само противопоставление религиозного и эстетического ущербно, ибо эстетическое тоже является промыслом Божьим. Такое противопоставление ничем не отличается от приснопамятного «эстетического отношения искусства к действительности», с той лишь разницей, что теперь это материалистическое воззрение навязывается именем Бога…

Ново ли такое противопоставление? Нет, конечно. Противопоставление веры и художества имеет давнюю и не такую простую историю, как это может показаться на первый взгляд. Примечательно и то, при каких условиях художество, поэтическое творчество изгоняется из общества. Об этом сказано давно, вполне определенно и так, словно это писано про наши времена. Имею ввиду, конечно, «Откровение святого Иоанна Богослова», где сказано, что художество изгоняется тогда, когда Вавилон, город крепкий пал и «сделался жилищем бесов и пристанищем всякому нечистому духу»: «И голоса играющих на гуслях и поющих, и играющих на свирелях и трубящих трубами в тебе уже не слышно будет; не будет уже в тебе никакого художника, никакого художества, и шума от жерновов не слышно уже будет в тебе;»

Примечательно и то, что запустение хозяйственное является следствием запустения художественного, то есть духовного и мировоззренческого. Да и понятно, ведь в начале было Слово… Кто помнит теперь о том, что и наша «революционная перестройка» началась с изымания литературы из общественного сознания, с насаждения книжного «рынка», к культуре вообще неприложимого, а уж потом, как следствие и неизбежность началось разорение и хозяйственное…

Попутно скажу, что Художество и Вера не могут быть противопоставлены по определению, если, конечно, перед нами именно художество, то есть образное мышление, а не испражнения каких-то психо-мировоззренческих аномалий. А если они все-таки противопоставляются, то это ни о чем более не свидетельствует кроме как о нашем несовершенстве. Как, впрочем, не могут быть поставлены в альтернативное положение вера и наука, что убедительно доказано Василием Розановым. Не может художество быть противопоставлено вере потому, что и художество тоже является творением Бога, и обособлять, выделять его и противопоставлять чему-то, нет никаких оснований.

Собственно говоря, это положение и отстаивал в стихах и, особенно, в последнем диалоге «Поэт и монах» Юрий Кузнецов. Но не кощунственен ли сам по себе такой диалог поэта с монахом? Литературная традиция знает подобные диалоги. Скажем, у Пушкина было ведь не только стихотворение «Поэт и толпа», но и «Исповедь бедного стихотворца», представляющее собой диалог священника и стихотворца, сравнить которое неленивому и любопытному литератору с последними стихами Юрия Кузнецова было бы чрезвычайно любопытно.

Есть еще одно объективное и основное обстоятельство, которое, вполне возможно, бессознательно, интуитивно подвигло Юрия Кузнецова обратиться к Христу. Это то, что мы переживаем снова революционную эпоху. Правда, это странная революционность, от народа старательно сокрывается до такой степени, что люди в массе своей не отдают себе отчета в том, что если эхо единственного холостого выстрела «Авроры» блуждало по стране семьдесят лет, то можно предположить, что эхо выстрелов боевых из четырех танковых пушек по парламенту в 1993 году будет блуждать не менее… Да и понятно, ведь после революционного варварства миновавшего века, снова, как ни в чем не бывало, подсовывать «революционные ценности», вместо народных и национальных, уже невозможно…

Но вооруженный переворот в стране не тот факт, который может забыться, который можно умолчать и заслонить иными представлениями, ибо он определяет пока всю дальнейшую государственную и народную жизнь, духовно-психологическое состояние общества. Однако, мы снова живем в революционную эпоху, поддерживаемую в иных идеологических мотивациях и формах. Но всякая революция по определению является богоборческой, даже если произносятся декларации о вере и возводятся храмы, часто, к сожалению, как теперь, пустующие… А потому во всякую революцию во всей остроте встает вопрос о Боге и о вере. И здесь Юрий Кузнецов следовал традиции Александра Блока, и его поэмы «Двенадцать». Вполне возможно бессознательно и интуитивно. Особенность же его, а значит, и нашего времени в том и состоит, что открытый атеизм в свое время был более определенен, и может быть, менее разрушителен, чем облеченный в бесконечные декларации о приверженности вере и Христу…

Известны обстоятельства создания поэмы «Двенадцать» А. Блоком. Христос как-то туманно и невнятно мелькнувший в финале поэмы, не нравился и самому поэту. Но мелькнул он там неслучайно, так как был связан с трудными переживаниями поэта, и с царившей в обществе духовно-мировоззренческой ситуаций. Но примечательно, что уже после написания поэмы, а не до этого, как вроде бы должно быть, поэта посещает страшная мысль, как он ее записывает в дневнике: «Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы «не достойны» Иисуса, который идет с ними сейчас, а в том, что именно он идет с ними, а надо, чтобы шел другой». И уточняет в записной книжке: «Что Христос идет перед ними - несомненно. Дело не в том, «достойны ли они его», а страшно, что опять он с ними и другого пока нет; а надо Другого? - Я как-то измучен…»

То есть, преобладавшая мысль во времена Блока заключалась в поисках другого, в смене веры. И Блок, через страшные думы, остался все-таки с Ним. Что произошло с теми, кто избрал другого, хорошо известно. Скажем, на примере Л.Толстого, - как великий писатель превратился в «зеркало русской революции». Но это отдельная, самостоятельная тема, нашим литературоведением старательно обходимая. Для нас же важно было отметить то, что обращение А. Блока к образу Христа было продиктовано поисками другого символа веры, и что он в этом искушении устоял. В этом отличие эпохи А. Блока с временем Ю. Кузнецова, трудные и страшные мысли которого были связаны уже с иным, - с муками возвращения к вере, с муками возвращения к Христу. Не беря в расчет этого стремления поэта и, кстати, всего его поколения, ничего нельзя понять в его, так сказать, христианских поисках. Все просто и ясно только начетчикам и ортодоксам типа В. Хатюшина, сменившим вчерашние идеологические фетиши на иные и никаких мук возвращения к вере, не знающих, судя по их проповеднической позиции. Примечательно, что именно эту особенность судьбы и поэтического мира Ю. Кузнецова заметили прежде всего наиболее проницательные его читатели. К примеру, Вячеслав Лютый: «Это жизнь человеческого духа, постепенно созревающего и впитывающего в себя христианский уклад» («Литературная газета», №5, 2005 г.)

Но ведь те муки возвращения к вере, которыми терзался Юрий Кузнецов во многих стихах, в поэме о Христе и в диалоге «Поэт и монах» в русской литературе вовсе не являются абсолютной новостью. Приведу для примера стихотворение Михаила Лермонтова «Молитва», в котором он в юном возрасте прозрел эту истину и которому наши нынешние ортодоксы от христианства могли бы с таким же рвением, предъявлять свои, заведомо известные претензии, оставив в покое Кузнецова, ибо у Кузнецова было больше оснований терзаться этой дилеммой, так как он жил в атеистический, «самодовольный аварийный век»:

Не обвиняй меня, Всесильный,
И не карай меня, молю,
За то, что мрак земли могильный
С ее страстями я люблю;
За то, что редко в душу входит
Живых речей твоих струя;
За то, что в заблужденье бродит
Мой ум, далекий от тебя;
За то, что лава вдохновенья
Клокочет на груди моей;
За то, что дикие волненья
Мрачат стекло моих очей;
За то, что мир земной мне тесен,
К Тебе ж проникнуть я боюсь,
И часто звуком грешных песен
Я, Боже, не Тебе молюсь.
Но угаси, сей чудный пламень,
Все сожигающий костер,
Преобрати мне сердце в камень,
Останови голодный взор;
От страшной жажды песнопенья
Пускай, Творец, освобожусь,
Тогда на тесный путь спасенья
К Тебе я снова обращусь.

Как видим, здесь тоже - противопоставление веры и песнопенья, художества. Поэт тоже не соглашается покорно с ним, оспаривает его, находя для этого форму молитвы, ища за право песнопенья милости у Всевышнего. При этом нисколько не сомневается в бытии Божием. То есть, соотношение художества и веры является извечным положением в русском самосознании. И разрешалось оно, как видим, совсем не так, как это видится ныне ортодоксальным полемистам: не в пользу того или другого, но - и то и другое, без всякой противопоставленности и взаимоисключающего выбора, ибо все на этом свете, в том числе и поэтическое творчество, пребывает в мире по воле Божией.

Некоторая же полемичность и заостренность в диалоге Ю. Кузнецова «Поэт и монах» закономерна и вполне понятна. Ведь это муки возвращения к вере людей, родившихся и выросших в атеистическом веке:

И с отчизной и с Богом на ты,
Мы живем, как жестокие дети.

По предлагаемой нам обыденной логике все должно быть ясно и просто: восстановили храмы, вернули на свое исконное место лики, а с ними как бы сама собой должна вернуться и вера. Но что-то так просто не получается. И это уже очевидно со всей определенностью. По логике же Ю. Кузнецова, как живого и чуткого человека, все гораздо сложнее. В том-то и дело, что, как пишет Ю.Кузнецов в стихотворении «Вина»:

Потускнели скорбящие лики
И уже ни о ком не скорбят.
Отсырели разящие пики
И уже никого не разят…

Примечательно в этом отношении стихотворение «Икона Божьей Матери»:

Кто на веру из нас не тяжел!
Кто по деду из нас не безбожник!
Всякий сброд через хату прошел,
В нашей хате растет подорожник.

По обыденной логике, предполагающей формальное и скорое возвращение к вере, явление Божьей Матери является, безусловно, благостным знаком. Совсем иначе все обстоит в мире Ю. Кузнецова. Это знак какой-то неведомой беды. Явление Божьей Матери предстает каким-то недобрым знамением:

Проступает в оконном стекле
Божьей Матери образ печальный.
Это знак! Это знак не простой!
Что-то страшное с нами случится.
Побирается образ святой
И живыми слезами сочится.

Особенно примечательно стихотворение «Стук», в котором поэт находит такой необычный и многоплановый, многозначный символ, за которым проступает вся сложность и трагичность нашего нынешнего положения:

Рухнул храм… Перед гордым неверьем
Устояла стена. А на ней
Нарисованы суриком двери
С приглашеньем: «Стучите сильней!»

Разве можно туда достучаться?
Все равно за стеною обрыв…
Но со стуком принес святотатца
В эту глушь запоздалый порыв.

Сам хватился убогий потери,
Да забыл он за давностью дней;
Сам взрывал… Сам чертил эти двери
И просил, чтоб стучали сильней.

В этих муках возвращения к вере и таится трагичность положения ныне живущих людей. И оно, это возвращение не такое простое и благостное. Именно это и не прощалось поэту, именно это и является причиной его осуждения. Неслучайно у него возникала тема изгнания, как в стихотворении «Вечный изгнанник»:

Я изгнан из круга родного
В толпу, что не помнит родства
Я изгнан из Божьего Слова
В пустые земные слова.

И уже в сердцах, срываясь на крик:

Навеки прочь! Весь легион!
Со мной перо и Божья милость!..

Но, слава Богу, поэт не остался одинок. Его терзания находят перекличку и отзвук в стихах более молодых поэтов. К примеру, в стихах Николая Дмитриева об отце:

Углы не кропили, порог не святили,
Но, нежить и нечисть круша,
Здесь тихо сияет, как вечный светильник,
Его фронтовая душа

Или - в поразительных строчках Николая Зиновьева из Кореновска Краснодарского края:

Боже правый, Твоей высью
Покорен я. Но со злостью
Я слоняюсь с этой мыслью
Как щенок с огромной костью.

Такие переклички особенно отрадны, так как свидетельствуют о том, что живая, напряженная мысль в нашей поэзии не прерывается, хотя поэзия с трудом пробивается в общественное сознание. Простые же решения здесь неприемлемы потому, что они, вроде бы оправданные в сиюминутной ситуации, в будущем могут спровоцировать такой разрушительный взрыв атеизма, какого не было и у революционных нигилистов позапрошлого века. И это может произойти гораздо быстрее, чем мы думаем… К сожалению, недопонимание именно этого, нежелание и неумение со всей беспощадной искренностью оценить то положение, в котором мы находимся, состояние душ человеческих, после столь свирепого атеистического века, порождает такие оценки поэтического мира Юрия Кузнецова: «Юрий Кузнецов поэт элитарный, избранный для избранной публики. Народным поэтом ему не суждено было стать при жизни, не станет он им и по смерти, сколько бы мы не утверждали его на эту роль. И, прежде всего потому, что Юрий Кузнецов поэт условно православный (скорее протестантский). Национальный русский поэт никогда бы не решился написать те, более чем спорные поэмы о Христе, которые написал Кузнецов» («Литературная Россия», №6, 20005, Иван Евсеенко, главный редактор журнала «Подъем»).

Но кроме недооценки веры в нынешнем обществе за таким суждением проглядывает и другое, далеко не новое для нас представление: за народное выдать нечто лубочное, пряничное, а не ту глубину, в которую порой и заглядывать страшно. Чем и были всегда заняты недоброжелатели России. Но народное - не есть массовое, особенно в условиях столь свирепо навязываемой «массовой культуры».

Я преднамеренно не анализирую поэмы Юрия Кузнецова о Христе, ибо то, что он выразил в стихах, переложением «Слова о законе и благодати» митрополита Илариона, в диалоге «Поэт и монах» представляется более важным, чем выраженное в поэме, так как здесь представлены терзания и муки возвращения к вере, его и всех нас, ныне живущих. В разговоре же о поэме все опять таки упрется в соответствие ее канону, чего не должно быть по определению в произведении художественном. Обязательно отыщется какой-нибудь, говоря словами Ю. Кузнецова «святотатец», который запоздало «сам хватился убогий потери», и предложит вместо светской читать литературу духовную, как это делает В. Хатюшин, с такой простодушной наивностью, словно этой литературы не читал ни Ю.Кузнецов, ни его почитатели… Словно эту литературу читает в России только один В. Хатюшин. («Российский писатель», №18, 2003) Или же просто облают демагогически, как Владимир Губайловский: «Кузнецов нарушил евангельскую логику, а своей не выстроил… Это, конечно, прямая ересь но не маскирующаяся под канон» («Независимая газета», 20.01.2001) Не странно ли, что «патриотические» и «либеральные» издания оказались заодно в неприятии христианских воззрений Юрия Кузнецова. Но тогда где и как вести полемику и объяснять поэта? Или это называется свободой слова и общественным мнением?

Рассмотрение поэмы о Христе здесь неуместно и потому, что как видим, все сводится к отступлению от его канонического изображения, что в произведении поэтическом неизбежно. Но ведь образ Христа живет в душах и сознании людей лишь до тех пор, пока он находит в них живой эмоциональный отклик. При этом, как понятно, всякое поэтическое его осмысление будет заведомо «крамольным». А потому, те, кто требует абсолютного соответствия его канону, заняты делом если не атеистическим, то не богоугодным, ибо вопреки правильным декларациям, отдаляют образ Христа от людей. О такой сложности человеческого бытия, кажется, не задумываются критики поэмы Юрия Кузнецова. Формальное для них оказывается важнее сущностного.

О том же, что мы пока не готовы ни объяснить Ю. Кузнецова, ни вернуться к своему православному, народному правосознанию, свидетельствует и такой небольшой, но примечательный факт. На обложке книги Юрия Кузнецова «Русский зигзаг» (М., 1999) изображен Крест, нижняя перекладина которого нарисована не слева направо, как должно быть, а справа налево… Если это возможно, то о каком анализе поэмы о Христе можно говорить…

Если нынешние литераторы, став вдруг проповедниками, не смущаясь, пишут о том, что религиозное чувство выше и важнее эстетического, словно не понимая, что истинно верующий человек такого противопоставления допустить не может, ибо по его представлению все в этом мире свершается по воле Божией, значит они просто начетчики. Как же при этом вести полемику о поэме Ю. Кузнецова о Христе? Кстати, сам поэт, не в пример В. Хатюшину не считал себя безупречным праведником, в предисловии к книге «Стихотворения» написав: «Моя поэзия - вопрос грешника. И за нее, я отвечу не на земле» (М., «Молодая гвардия», 1990 г.)

Я вовсе не хочу сказать, что поэма Ю. Кузнецова безупречна. Но разговор о ней должен вестись совсем в ином мировоззренческом ключе. Я всего лишь отмечаю очевидный факт нашей неготовности ее обсуждать. Более важно другое, то, как постигал Юрий Кузнецов возвращение современного человека из морока безбожия, со всеми его терзаниями и трагизмом. И более шире, - обрисовать значение и место поэта в сквозном и непрерывном развитии русского народного самосознания, так как поэт всем своим творчеством и мировоззрением дает для этого веские основания.

Повторюсь, уже с первой московской книги «Во мне и рядом - даль» (М., «Современник», 1974) о Юрии Кузнецове сразу заговорили как о большом поэте. Обсуждение его творчества было разным, но всегда серьезным и глубоким во все эти годы. И основание для полемик, порой довольно жестких, давали сами стихи, новый, непривычный взгляд поэта на вещи этого мира. Но вот наступило литературное безвременье, когда разрушен литературно-художественный процесс и на его развалинах, люди, считающие себя литераторами, перестали мыслить понятиями литературными. Да что там говорить о филологической и общей культуре при таком падении и деградации общества… Видно, действительно наступило время литературных мародеров, которым не дает покоя одаренность поэтов, уже свершивших свой подвиг… Даже те немногие издательские площадки, где еще можно вести литературный разговор, заполонены их самодеятельными поделками. Каким-то вызывающим эпатирующим бескультурьем отличается статья Николая Переяслова «Латентный постмодернизм Юрия Кузнецова» («Вертикаль», выпуск !;, Нижний Новгород, 2005 г.), уничижающая поэта без всяких на то оснований. Кстати, статья абсолютно беспричинная. Поводом для ее написания стало то, что Юрий Кузнецов, фигура для критиков почвеннического лагеря не просто неприкасаемая, но почти священная». На самом деле никакой «неприкасаемости» не было. Но в условиях изъятия литературы из общественного сознания Юрий Кузнецов, как и многие истинные писатели, оказались в информационной изоляции, разлученными со своим читателем. До какой степени дошло умолчание о поэте, (а вовсе не «неприкасаемость»), что его последняя книга так и не поступила в продажу. Поэт ее просто раздаривал друзьям и знакомым. А о смерти поэта не посчитал нужным сообщить ни один информационный канал… Вот такая получается «неприкасаемость», послужившая главным поводом написания статьи, которая с точки зрения филологической является просто хулиганской. А то, что критик судит поэта не по текстам, а по принадлежности к «направлению», в данном случае - почвенническому» говорит о том, что он разжигает распрю и в без того деморализованной писательской среде.

Итак, Н. Переяслов вдруг распознал в Юрии Кузнецове скрытого постмодерниста. Как он пришел к такому выводу? А очень просто - взял словарь с определением постмодернизма и его основных признаков и соотнес их со стихами поэта, и якобы все совпало. Ничего, конечно, там не совпадает абсолютно, но как отказаться критику от такой идеи… На этом основании Н. Переяслов упрекает поэта в ереси, безнравственности и вообще каком-то недомыслии: «Что ни персонаж - то с определенным изъяном, путаницей в голове и неумением отличить великое от малого». Главным же грехом постмодернизма являются заимствования, искажения уже созданного: «Все, к чему только ни прикасается рука представителей этого творческого метода, практически тут же превращается в их безраздельную личную собственность…» Постмодернисты-пересмешники действительно грешат этим, но при чем здесь Юрий Кузнецов? Это вообще странный упрек критика, ибо каждый подлинный поэт всегда выходит из предшествующей культуры, а не из «отражения жизни», как полагает наш критик, вышколенный Белинским и Добролюбовым, явно болеющий вульгарным социологизмом. По этой логике, Пушкин, на половину состоящий из перекличек, перефраз, переосмыслений своих предшественников и современников, уж точно является постмодернистом. То есть непременное условие поэтического творчества, высокая образованность и культура Н. Переясловым выставляется как недостаток и изъян… Очень показательно здесь его суждение об «Атомной сказке» в свое время ошеломившей общественное сознание: «Жизнеутверждающая русская сказка, наделенная высоким пафосом народного стремления к любви и верности, превратилась под пером поэта в циничный рифмованный анекдотец…» Иными словами, сам факт обращения к сказке ставится в вину, без учета главного - того, с какой целью поэт к ней обращался, какую поэтическую задачу решал. Между тем поэт в этом стихотворении, может быть, первым ощутил и выразил то свойство «цивилизации», которая безжалостно попирает культуру и живую человеческую душу. Видимо, именно этим так и поразила тогда общество «Атомная сказка»:

В долгих муках она умирала,
В каждой жилке дрожали века,
И улыбка познанья играла
На счастливом лице дурака.

И разве Юрий Кузнецов в своем опасении оказался не прав, если мы дожили почти до полного подавления народной культуры, подмены ее тем, что ею не является?.. Да и сам факт существования литератора с логикой, которую нам являет Н. Переяслов, - вне культурных и литературных понятий - тоже говорит о правоте Юрия Кузнецова. Мне уже приходилось писать о том, как в своей «уникальной» книге о «Слове о полку Игореве» «Нерасшифрованные послания» из эпического образа - сравнения битвы со свадебным пиром он вывел экстравагантную историческую идею: никакого похода на половцев князя Игоря не было, а был всего лишь свадебный поезд. Вот, оказывается, сколь небезобидна глухота к поэтическому образу - она приводит и к искажению правды исторической… («Литературная Россия», №3, 2002 г.) Ту же глухоту к художественному образу проявил Н. Переяслов и в толковании «Атомной сказки», да и всего наследия поэта.

Что еще примечательно, критик, упрекая поэта во взаимствованиях, усматривая в этом постмодернизм, тут же выпускает свою книжку под названием «Кому на Руси жить хорошо» (М.,2005 г.) Но ведь это - не то что не переосмысливание, а просто плагиат. Во всяком случае в названии. Соотнося эти, столь уничижительные обвинения Юрия Кузнецова во взаимствованиях и названиях собственной книги критика классической строчкой, не знаешь что и думать: то ли человек потерял всякий этический контроль над собой, то ли его настигла какая-то иная беда… Это самодеятельная стихотворная книжка, являющая уровень литобъединений советской поры при районных газетах, с их неистребимой стихотворной чесоткой:

Семья - это, по сути, ведь -
уменьшенная Родина;
…С приходом демократии
вокруг несметно множатся
транссексуалы с геями,
публичные дома.
Семья сегодня рушится
А с ней - слабеет Родина.
Крепить устои отчие -
вот подвиг наших дней…

Видимо, Н. Переяслов полагает, что это и есть, не в пример Юрию Кузнецову, - поэзия, патриотизм и осмысление нашей жизни… Это, наверное, и есть, по его логике умение отличать великое от малого… Но это - ни то, ни другое, ни третье, а просто примитив и поэтическая несостоятельность.

Юрий Кузнецов один из немногих писателей второй половины миновавшего века, который, как и должно поэту, всецело жил поэзией. В чем это проявилось? В его стихах мы встречаем массу перекличек, реминисценций и переосмысливаний, и не только из русской поэзии разных времен. Порой эти переклички носят даже некий демонстративный характер, как скажем, в стихотворении «Тайна славян» проходит рефреном загадочная фраза: «Это она, мчащаяся по ржи! Это она!» По всей видимости, это легенда, бытовавшая в менделеевском Боблове, которую записал А.Блок и которая преобразовалась потом в его цикле «На поле Куликовом»: «Летит, летит, степная кобылица и мнет ковыль». Но в легенде имя ее табуировано, оно не произносится, а лишь подразумевается.

Или в стихотворении «Горные камни», в котором, кажется, просто калькирован платоновский текст:

В горной впадине речка ревела,
Мощный корень каменья дробя,
Но зеленое дерево въело
Те огромные камни в себя.

И - мучительно принятых в тело,
Вознесло над бесплодной землей,
Как детей безобразных одело,
Терпеливой, плакучей корой.

Раскаленный под солнцем высоким,
Камень тело корявое рвал.
Стукнул дятел в кремень ненароком
Искру высек и где-то пропал.

Так живет человек незаметно
И от боли кричит в забытьи…
Это камни скрежещут от ветра,
Это, дерево, камни твои.