У нее были светлые, длинные золотистые волосы, крупными локонами спадавшие на плечи. Не русые, а именно золотистые, пшеничные. Переливаясь, они искрились и, казалось, все вокруг освещали. Волосы оттеняли ее слегка смугловатое - то ли от загара, то ли от природы - правильное лицо. На фоне этого золотистого сияния темные брови и серо-голубые, глубокие глаза были особенно выразительны. Она знала, что красива, что на нее засматриваются, знала за собой эту таинственную силу влияния, которой она не могла управлять, но лишь чувствовала ее в себе. Ей было около тридцати, но, казалось, она уже несколько устала от постоянного внимания к себе. Еле приметные морщинки у глаз, какое-то спокойствие, застывшее в ее глазах, медлительные, как бы ленивые движения, говорили об этом. Впрочем, это могло быть и просто свойством ее характера.

Алексей увидел ее в коридоре вагона у открытого окна. Стройная, но не щуплая, в сером тренировочном костюме она стояла с сигаретой в руке. Но не выставленной картинно, как это обычно делают женщины, а держа ее даже небрежно. Он опоздал к поезду, заскочил в вагон уже по сути на ходу и теперь искал свое купе. Оно оказалось напротив того окна, у которого она стояла. Поняв, что они попутчики, соседи по купе и, чувствуя, что надо бы что-то сказать в качестве знакомства, он спросил:

- Мы, кажется, едем вместе с вами?

Но слова его прозвучали как-то нелепо, словно какой-то пароль. Он уже хотел было отодвинуть дверь, но она остановила его, медленно повернув к нему свое красивое лицо, и еле приметная усмешка тронула ее губы:

- Туда пока нельзя, там переодеваются. Он остановился рядом, у окна, поставив у ног толстый дипломат и зачехленную в коричневый дермантин гитару. Он был в обыкновенном пятнистом военном камуфляже, высоких армейских ботинках, посреди полевых погон угадывались дырочки от майорских звезд. То ли потому, что собирался в дорогу спешно, то ли потому, что давно уже не снимал этой, ставшей для многих людей привычной одежды, оделся по-походному. Скорее в ином виде он себя уже просто не представлял.

Надо было спросить для приличия ее о чем-то еще, но ему не хотелось ни с кем ни о чем говорить и он молча смотрел, как за окном уплывает беспорядочный и грязный город. Его вовсе не обрадовало соседство с этой красивой женщиной. По-своему небольшому, но жестокому опыту он знал, что красота безжалостно портит людей, если не всегда, то зачастую. Озабоченные собой, они как правило, становятся эгоистичны и упускают нечто иное, может быть, самое важное, без чего человеческая жизнь невозможна. К тому же у него было не то состояние, чтобы забавлять необязательными беседами эту красивую, а значит, как он отметил про себя, капризную попутчицу. А она, глядя в окно и не поворачиваясь к нему, сказала:

- Ильзе.

- Что вы сказали? - спросил он.

- Ильзе, - так зовут меня. Вы ведь все равно об этом меня спросите...

- Ах да, извините, - спохватившись, представился он, - Алексей.

После такого знакомства, после ее долгого взгляда, как ему показалось, слегка ироничного, неловкость, какая обычно бывает между незнакомыми людьми, пропала.

Она говорила размеренно, с еле приметным акцентом, с легким посвистом и прицокиванием. По всей вероятности, она была латышкой или эстонкой. Но он не стал уточнять, так как ему это было абсолютно неинтересно, все равно. И вообще он никогда не мог различить тех и других. Оказалось, что они ехали вместе до конца, до Сухуми…

С легким рокотом отодвинулась дверь, из купе вышла женщина, примерно ровесница Ильзе, но ей полная противоположность. Щуплая, остролицая, с прямой черной и короткой стрижкой. Как показалось Алексею, с какой-то настороженностью в лице, блуждающим - то ли пытливым, то ли испуганным взглядом. Она несколько вопросительно посмотрела на Алексея, как бы пытаясь угадать, о чем тут без нее говорилось.

- Рита, - представила ее Ильзе, - моя подруга. А это Алексей, наш попутчик. Как видишь, с гитарой, так что скучать нам, видно, не придется.
В знак приветствия он коротко и нервно кивнул головой и стал располагаться в купе. В дороге ему хотелось побыть одному. Он заметил, что с некоторых пор с ним произошло что-то странное, ему самому непонятное. Он ясно почувствовал это, отметив про себя даже день и час, когда это случилось, но предотвратить его не мог. Было такое ощущение, словно внутри что-то переломилось, даже хрустнуло и все вокруг предстало в ином свете. В эти долгие дорожные часы он и намеревался собраться с мыслями. Успокоиться, обдумать как ему быть дальше. Ему казалось, что побыв наедине, он отыщет какие-то важные, ему теперь так необходимые мысли, догадается о том, что же с ним произошло и тем самым обретет душевное равновесие и спокойствие, которых он лишился.

Такого с ним не было даже тогда, когда он, вернувшись с афганской войны, вдруг с удивлением и ужасом обнаружил, что вокруг была уже совсем иная жизнь, не та, которую он покинул. И вовсе не потому, что эту новую жизнь он не понял и упорствовал, не желая под нее подстраиваться, все пошло наперекосяк. Именно потому, что он ее понял, все пошло так нелепо. Семейная жизнь у него не сложилась и, помаявшись, он расстался с женой. Служба тоже расстроилась и окончательно убедившись в том, что в чины ему не выйти, так как офицерская карьера без унижений человеческого достоинства, без подлости и предательства теперь стала немыслимой, он уволился из армии, сославшись на ранения и контузии.

Намерения найти себя в каком-либо предпринимательстве оставили его скоро. Да он не особенно к этому и стремился. Оставалось идти куда-нибудь в охранники, то есть опять служить, опять воевать, исполнять то единственное, что он умел по-настоящему делать. Но не от этих неурядиц, а от чего-то иного его охватывало порой нестерпимое беспокойство. Он не находил себе места, не знал куда деть себя и что с собой сделать, как погасить в душе этот вроде бы беспричинный гнет. Он чувствовал, что надо что-то предпринять, чтобы что-то сдвинуть в душе, иначе можно было просто сойти с ума. Было такое ощущение, что жизнь несется куда-то по своим законам, забыв о нем, оставляя его сиротливо и неприкаянно торчащим на ее обочине. Он стал явно ощущать, что теряется в этом огромном жестком и равнодушном мире.

В это время к нему и наведался, приехавший в город по каким-то делам, его друг по афганской войне Гиви, живший в Абхазии, в Гадауте. После той войны они встретились впервые и, как убедились, с той поры мало в чем изменились. Разве что намело за эти годы в их кудри седины. Тогда Алексей и поделился своим чувством с другом, сказав, что хочет куда-нибудь хотя бы на некоторое время уехать, что-то предпринять, переменить обстановку. По сути он напросился к нему недель на несколько отдохнуть у моря, развеяться, как-то обдумать эту, вдруг пошатнувшуюся, куда-то уходящую из-под ног, становящуюся вдруг бессмысленной и ненужной жизнь. На это Гиви невесело усмехнувшись, сказал, что рад другу в своем доме всегда, да только теперь там - война. Алексей знал из газет и по слухам, что там действительно идет самая настоящая война, но поверить в это до конца так и не смог. Одно дело Афган, а здесь - с какой стати, чего ради, какая война...

И вот теперь, откинувшись на стенку и прикрыв глаза, он думал о том, как, видно, удивит друга своим приездом. Ему казалось, что он делает что-то не так и не то, что в его состоянии надо бы ему ехать не в эту неведомую ему Гадауту, а к матери, в Подмосковье. Побродить по родным лесам, успокоиться на берегу озера Сенеж. Но что скажешь матери, чем порадуешь... Тем, что семья распалась и дочка, внучка ее, осталась у истеричной жены, что служба не пошла и что, прожив чуть больше тридцати на этом неустроенном свете, он уже невыносимо устал от такой в сущности короткой, мимолетной жизни... Нет, к матери он поедет потом, когда все как-то устроится, утрясется. А пока он ехал куда-то, сам не зная зачем. Лишь потому, что оставаться на месте просто уже не мог.

Словно какой-то неумолимой неведомой силой его подхватило и понесло неведомо куда. И он не мог сопротивляться этому всеобщему движению. Видимо, он чувствовал, боясь признаться самому себе в том, что едет не только к другу - друг был как бы только предлогом - едет туда, где гремит война, где человек испытывается опасностью, где смерть становится привычной и где познается цена жизни. Вкусив однажды этого жестокого, безжалостного ремесла, он не воевать, кажется, уже не мог...

Из-за полуприкрытых век он наблюдал за Ильзе. Ему нравилось сидеть рядом с ней, смотреть, как она листает журналы, как, словно невзначай, бросает на него взгляды, видно, тоже изучая его. Рита куда-то выпорхнула. Вскоре она вернулась с бутылками вина. Ему понравилось, что Ильзе ни о чем его не расспрашивает, словно понимая его состояние. И, как бы упреждая его расспросы, она стала говорить о себе. Она тоже была одинокой. Ехала в Сухуми на несколько дней к своей дальней родственнице, двоюродной тетке, преклонных лет. Родня вроде бы и дальняя, но так сложилось, что Ильзе приезжала к ней ежегодно, а потому у той и не было ближе человека, чем племянница. И вот теперь заболев, как видно уже безнадежно, тетка вызвала к себе племянницу, чтобы отписать ей наследство - частный домик с участком на берегу моря.

Разговор выходил хотя и невеселый, но от ее голоса на душе у Алексея становилось грустно и светло.